Роман Виктюк в своем спектакле «Саломея. Странные игры Оскара Уайльда» соединяет историю суда над блистательным и экстравагантным писателем (Уайльд считал себя потомком ирландских королей и Данте) с гениальной и еретической запрещенной его трагедией. Но не для того, чтобы погрузить зрителя в контекст создания «Саломеи».
Не проникновением творения в биографию своего героя (или напротив — биографии в творение) занимается режиссер. Говоря об Уайльде, он говорит о себе. (Только Бога ради не ищите прямых биографических параллелей — речь идет о гораздо более тонких материях.)
Последний декадент
Любимая художническая идея Виктюка — тождество той эпохи, которую в Европе называли декадансом, а в России — Серебряным веком, и нашего времени. Там — рубеж веков, здесь — рубеж тысячелетий. С разницей в сто лет одно и то же: глубокий кризис общественного сознания, обрушение государственных структур, которые казались незыблемыми, смена «кода эпохи», сопровождающаяся распадом всего привычного.
В искусстве эстетика отделяется от этики. Мы смеемся над прежней аксиомой: прекрасно то, что нравственно, гуманно, самоотверженно. Достоевский надеялся: «Красота спасет мир». Нет! Красота не обязана никого и ничего спасать, она самоценна. И агрессивна.
Твори жизнь как поэму
Герои «Саломеи» движутся из глубины сцены на зрителя; в центре — два демона; в белом плаще Уайльд, он же впоследствии Ирод Антиппа, тетрарх Иудеи (Дмитрий Жойдик), в черном — нежный, своенравный и неверный Бози, близкий друг писателя, отец которого маркиз Куинсберри (известный тем, что разработал правила профессионального бокса, в общих чертах сохраненные и поныне) добился осуждения Уайльда.
Бози в сценах из трагедии станет Саломеей. (Если за 10 лет существования спектакля многие исполнители, в том числе Уайльд/Ирод, сменились, то чувственного юношу Бози и чувственную девицу Саломею до сих пор играет премьер «Театра Романа Виктюка», фантастически красивый и изменчивый, словно впитавший в себя оба начала, Инь и Ян, Дмитрий Бозин.)
Красоте приходится прокладывать себе путь сквозь непонимание и пошлость. Красота — это не только телесное совершенство, это еще и жизнь по максимуму, предельный накал страстей, мучительный и пьянящий, показанный Уайльдом в «Саломее» и принятый на вооружение Виктюком.
Но трагедия самого Виктюка в том, что он живет не в том декадансе, который создает на сцене в своих лучших спектаклях.
Уайльд и Виктюк близки тем, что оба считают жизнь художника продолжением его творчества (не наоборот: тут смысл не в том, что художник берет сюжеты из собственной жизни, а в том, что превращает свою жизнь в произведение искусства).
И тем, что сами они интереснее, ярче, глубже своих творений. Уайльду помешало раскрыться до конца сопротивление среды (цензура, ханжество поздневикторианской Англии): «Саломея» при его жизни поставлена не была; славу писателю принесли милые пустячки, салонные комедии «Веер леди Уиндемир», «Идеальный муж», «Как важно быть серьезным».
Виктюку мешает отсутствие сопротивления среды. Все дозволено, публика ко всему привычна. Вместо болезненных и прекрасных откровений от него ждут «клубнички». «Серьезная» критика считает его театр маргинальным. (Порою — не без оснований; четыре лучших спектакля Виктюка, «Служанки», «Саломея», «Заводной апельсин» и «Мастер и Маргарита» поставлены давно. Маэстро постоянно совершенствует их, «Саломея» сегодня намного глубже, интенсивнее и эффектнее, чем была во время первого показа в Таллинне. Новые же работы... Увы...)
Белая хризантема, брошенная Матерью Уайльда (Людмила Погорелова) сыну — это брошенное через сто с лишним лет Виктюком Оскару Уайльду слово восхищения и защиты от ханжеской морали. Ею насыщены сцены во дворце Ирода. Страсть опаляет души, от ее иссушающего жара некуда деться.
Слово бессильно. Иоканаан (Фархад Махмудов) проповедует Саломее об Иисусе, а она не слышит смысла, она вслушивается в звуки его голоса и наслаждается ими.
Страсть выплескивается в бешеных танцах. Иногда они удивительно напоминают номера варьере. Что поделать: в наше время варьере остается последним прибежищем красивой эротики!